Я. В. ЧЕСНОВ

Опубликовано в книге «Фольклор и фольклоризм в меняющемся мире». Ред.-сост. Л.П. Солнцева, Л.В. Фадеева. М., 2010. С. 331-365

 

Субстанции памяти: Родина, памятник Пушкину и ландшафт

 

1. Мысле-образы и родовое начало

У памятников странная судьба – даже снесенные они продолжают жить. Моя мама родилась в Туле. В ее детстве в 1920-е годы памятник Петру Великому стоял у реки Упы с восточной стороны  Оружейного завода. Потом его почему-то снесли. Много позже   памятник Петру появился, но  не такой  и на новом месте – у проходной. А в памяти моей все живет тот Петр с молотом и у реки по описанию мамы.

У нас в центре города  расположены два сквера – Гоголевский и Пушкинский. В последнем и сейчас стоит бюст поэта. Но нет железных  цепей, некогда его ограждавших.  На тех цепях  мама любила качаться, когда была совсем маленьким ребенком. Когда с друзьями  я стал появляться в  скверах, в частности при окончании школы, я вспоминал про те несуществующие уже цепи, стоя на той линии, где они пролегали. Моя линия памяти облекала реальный бюстовый портрет поэта, почитавшегося в семье. Она давала изображению его мыслимые, но  конкретные  рамки траектории жизни моей семьи – родовой памяти. Видно, место, огороженное некогда цепями, выполняло роль родовой земли нашей семьи. Сейчас об этом никто не помнит. А я, значит, выполняю роль жреца, периодически отмечающего, что забвение набирает силу.

Однажды в  подмосковном городке я ехал в автобусе мимо двора школы, посреди которого установлена  скульптура шагающего парня с ныне модным рюкзаком. Девочка лет пяти сказала: «Мама, вон памятник!». Мама ответила: «Это не памятник, а статуя». Здесь не оказалось конкретных мыслимых границ:  ни родового времени, ни родового пространства. Описанная статуя для той семьи не была окружена аристократическим ореолом памяти.

И вот наши дни: пропали цепи от опекушинского памятника в Москве. О разном думается по этому поводу. Но одна мысль окрепла: памятник помечен знаковой дистанцией, доступ к  нему   символически ограничен, затруднен. Приобщение к памятнику требует действия, хотя бы мысленной остановки, а уж потом можно шагнуть и возложить букетик цветов. Такое действие памяти, избранническое по характеру, аристократично по смыслу.

Конечно, памятник  призван порождать память, упрочнять ее, но  это только одна сторона дела. Вдумаемся в то, что   памятник организует настоящее, предавая забвению огромную ненужную часть нашей разнообразной, пестрой  действительности, нашего  ненастоящего настоящего. Так, у многих из нас преданы забвению   наши нелепые юношеские стихи -  ведь  планка, заданная Пушкиным, на такой огромной высоте, что мало кому достижима.

Это относится не только к стихам, но и  ко всей личности каждого из нас, в ком живет  божественное пушкинское слово. Хорошо, хотя и трудно жить в стране, где есть памятники Пушкину. Здесь можно погрузить в забвение все  зряшное  в себе и  хоть изредка  испытать то, что называется самозабвением. В отношении к работе, к женщине, ко всему. Благодаря Пушкину.

Таков аристократический мысле-образ любого памятника: выделяя главное в прошлом общества, нации, страны  памятник, помогает носителю культуры обрести себя в настоящем, найти свою идентичность, устранив  из личности наносное.

Так и с Пушкиным, нашим сверхмощным символом. Но ведь он был человеком своей эпохи и не идеальным. Когда-то  журнал «Декоративное искусство» задумал сделать номер, посвященный Пушкину. У семиотика и большого специалиста по творчеству поэта Ю.М. Лотмана попросили кратко сформулировать концепцию. Лотман ответил так: «Карты, сорта вин и женщины». Все правильно. Журнальный номер, если бы решились его издать, что-то  к образу Пушкина прибавил. Но только наш целостный мысле-образ Пушкина не дрогнул бы: национальная идея – мышление на национальном уровне -  сберегла бы его образ.

В образе мы находим некую преходящую, ситуативную часть. Иногда она просто уходит в забвение. Но конкретный образ – денотат. Хранить его – функция все знающего жреца, вроде Ю.М. Лотмана.  

Образ в устойчивой когнитивной рамке окружен дополнительными  коннотативными смыслами и поэтому живет свободно на национальном ли уровне, на семейном ли, а то на всех сразу. Наш мысле-образ Пушкина свободнее его прототипа, погрязшего в карточных долгах и интрижках. Первым мы гордимся, второму сочувствуем и о многом забываем.

Забвение относится к подвижной содержательно-генетической  части мысле-образа, которая прихотливо живет по своим внутренним законам. Такая  точка зрения на забвение лишает его той  отрицательности, которая придавалась ему   со времен античного искусства памяти (ars memoriae), где  забвение  рассматривалось как угроза памяти, погребение памяти или, по крайней мере, как ущерб ее надежности, влекущей к уклонению от контроля сознания.[1]  А, в конечном счете, социума. У Платона, философа, весьма социоориентированного, в диалоге «Федр» фараон  Тамус  осуждает изобретение письма Тевтом за то, что оно ослабляет упражнение в памяти.

При всем этом  антропологический анализ истории письма выявил неожиданную вещь: письмо изначально  родилось в недрах культа умерших и  обслуживало  скорее забвение, чем память. Об этом говорит масса обрядов и мифов.[2]

 П. Рикер проделал  разностороннее рассмотрение истории  памяти и забвения. Мне ближе всего оказалась позиция  М. Хайдеггера, который подчеркивал роль забвения бытия  в порождении присутствия.[3] Напомню, что и З. Фрейд, видел в забвении имен собственных  (проявляющееся, например, в оговорках) защитный механизм личности, одной из сторон которой, является именно ее присутствие. Вином, картами и много еще чем Пушкин присутствует.

Отношение к памятнику не только  личностное, но и родовое.  Отсюда крайняя степень в выраженности мнений об одном и том же памятнике, которые можно услышать  в отношении  монумента Петра работы Церетели в Москве. Этот гигант виден отовсюду и всех касается, настырно возвещая о присутствии автора проекта.

Но есть памятники, где личное присутствие проявлено, но на самой его последней грани его существования. В своих этнографических путешествиях по Латвии  я встретил человека преклонного возраста, заготовившего себе собственный памятник, даже с выбитой датой рождения и пустым местом для даты кончины. Это был человек  неординарный и с повышенным чувством самооценки.

Очевидно,  в русской  деревенской жизни Х1Х века  обстоятельства для реализации  себя  женщиной были таковы, что порой они  готовили для себя  намогильный камень. Это было настолько вне русла этнической традиции, что наблюдательный и этнографически точный И. А. Бунин  отмечал  такое явление, в частности в «Антоновских яблоках»: «А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилу, так же как и саван…»[4]. Данные археологов и мои  материалы  показывают, что  такого рода редкостные факты  в  Поочье восходят к  финно-угорскому субстрату. Идея памятника как камня на Руси   утверждалась  на национальном уровне в очень осторожном продумывании  слов Христа  о  выброшенном строителями камне.

Примечательно, что  Н. В. Гоголь в  завещании  1845 года пишет: «Завещаю  не ставить надо мною никакого  памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном».[5] А далее: «Кому же из близких моих я был действительно дорог, тот воздвигнет мне памятник иначе:  воздвигнет он его в самом себе своей непоколебимой твердостью в жизненном деле, бодрением и освежением всех вокруг себя.  Кто после моей смерти вырастет выше духом, нежели как был при жизни моей, тот покажет, что он, точно, любил меня и был мне другом, и сим только воздвигнет мне памятник»[6].  Многое в этих строках перекликается с Пушкинским «Памятником». В этих двух документах не отрицается  памятник как само бытийное явление, но  оно сущностно выпадает и в том выпадении-разрыве  возникает речь  о саморазвитии как самозабвении.

Вообще восточнославянское отношение  к  культу камня, повторим,  настороженное в отличие от финно-угорской, кельтской, латинской, германской традиций, а также кавказских.  Но традиции живут не обособленно, а обогащая друг друга. Событием, совершившим переворот  в отношении к памятнику на Руси, был, конечно,  памятник Петру 1 на Сенатской площади (1782 г.) с его гениальной пластикой, мифически прекрасным камнем, кристаллическая гранитная волна которого противостоит  усмиренной Неве.

Я думаю, что тот тульский памятник Петру  на берегу Упы   был в чем-то парафразом  петербургского памятника  Фальконе, правда, без коня. Но главное в мысле-образе было уловлено: Петр в роли кузнеца, властителя стихии огня, и урегулированные воды.

В обоих случаях мысле-образность памятника удвоена: он соединяет мысле-образ архетипически твердого камня  памяти и  мысле-образ текучей воды, у которых есть архетип  забвения – те самые воды Леты. Оба мысле-образа – камня и воды – стихии противоположные, что делает их единение агонально-соревновательным, страстным и рискованным.

Потому-то Гераклит, еще близкий к ремесленно-титанической, «каменной»  природе труда, учил что нельзя дважды ступить в одну и ту же реку.

2.О специфике национальной меморативной традиции

Нужно  различать камень как  объект культа и  архетип камня в конкретных культурных традициях. У славян  на территории Восточной Европы  культ камня практически мало заметен или заимствован и поэтому  столь ошеломляющи для нас  памятники, с архетипом камня связанные. Вообще, восточнославянская архетипика удивительна своими выпадениями, отсутствующими структурами, касающимися  разных  стихий, разных устоев жизни, но тем  напряженнее шло их восполнение  в  литературе, музыке и других искусствах, в науке, в государственном строительстве. Поэтому-то памятник  в нашей традиции  не просто знак, маркер события, личности, а  выражение страсти, страдания и риска. Это видно по памятнику Минину и Пожарскому  на Красной площади в Москве. В памятнике  Гоголю  работы Андреева (но не Томского).  И, конечно, в памятнике  Пушкину  работы Опекушина. А Пушкинская поэма о «Медном всаднике» - об этих страстях и страданиях, о полюсах державности и личностности.

В лучших отечественных памятниках поражает слитность страдания и риска. В воинском варианте это единение мыслится   возникшим самим собой, естественным, как в названном памятнике Козловского. В памятнике ученому или писателю слиянность страдания и риска приобретает особую экспрессивную силу. Не об этом ли говорит слеза на лице Пастернака на его намогильном памятнике и лаокооновское страдание, сконцентрированное всей фигурой Достоевского в памятнике Меркулова? Риск – это аристократическое творческое существование  в неоднозначной, даже во враждебной среде, ее волевое преодоление. Что «риск – благородное дело», говорилось еще древними. Это четко показывается древнегреческими и сравнительным кавказским материалом[7]. Но в названных традициях  бросается в глаза мелкая ячея меморативной сети – увязка героя с конкретной скалой (скал Прометея множество), могилой, урочищем. В восточнославянской традиции это единицы большего масштаба. Дон, Волга или Урал, а то и вся Сибирь как памятник казачьему атаману Ермаку. Коллективные памятники: река Калка, Куликово или Бородинское поле, Брестская крепость или Прохоровское поле. Здесь страданием и риском наполнен сам ландшафт.

3. Памятник Пушкину и  металандшафт

Есть у нас  памятник, который  любим всеми, всем важен и дорог – это памятник Пушкину в Москве. Можно поэтому его называть просто Памятник - с большой буквы. Он собрал  в себе  все наши проблемы от трагизмов жизни до просветлений духа. От  подножия Памятника видно далеко  и  мысль к нему издалека всегда  возвращается. 

Пушкинское стихотворение «Памятник» учат наизусть в школе. А в Москве есть изображение поэта, который, олицетворяя это стихотворение, в задумчивой позе стоит на пьедестале в самом сердце нашей  столицы. У кого-то скульптурное изображение  поэта может находиться  на письменном столе или на другом подобающем месте. Входя в школу своего ребенка, мы  встречаемся  с тем или иным изображением поэта в вестибюле. Назначаем свидание около его бюста в подземном зале московском метро.

Но давайте задумаемся, почему все скульптурные портреты Пушкина, кроме первого из упомянутых, мы не называем памятниками. Дело в том, что они не связаны с ландшафтом. Только поднимаясь из любой из трех станций метро на поверхность Пушкинской площади, и в этом движении вверх  поймав взглядом кусочек  неба, следующим взглядом останавливаемся хотя бы на мгновение на фигуре поэта. И испытываем тогда теплое чувство, которое называется «Памятник Пушкину».

 Он стоит на земле, но и над землей, он соприкасается с небом. Библейский Иаков, в своем путешествии вынужденный заночевать в поле, видел сон, в котором ангелы спускались по лестнице с неба и туда поднимались. И  Бог говорил с ним  сверху. Наутро Иаков поднял вертикально камень, который служил ему изголовьем, в память о сне и назвал его  Вефиль (Дом Божий) [8]. Памятник Иакова  и наш памятник Пушкину сродни друг другу: они  не только соединяют  небеса с землею, но они  знаки  особого, не повседневного ландшафта.

Вообще, есть в ландшафте удивительное свойство:  наши глаза  созерцают его  как целостность и  поэтому  его  объекты  существуют в одном и том же времени, они одномоментны. Это хорошо видно на примере живописи. Эффект «остановившегося» и поэтому избавившегося от случайностей ландшафта   ухватила религиозно-философская мысль, начиная с древнейших времен  человечества. Выводя из него суть вещей, она его сделала  металандшафтом, т. е. философской категорией. Так произошло в  концепциях Киркегора, Ницше, Хайдеггера.[9]  В современной отечественной науке  большое внимание металандшафту уделял В. Н. Топоров.[10]

Металаншафт был  одним из первых средств ориентации человека в мире. Палеолитический человек отразил это в росписях и в резьбе  по камню, рогу, кости. Не случайно, что самые первобытные народы  земли  славятся высоким искусством  в изображении ландшафта:  бушмены в Африке скальными росписями, аборигены Австралии  живописью на  древесной коре, эскимосы резьбой по моржевой кости, народы сибирской тайги своими четкими картосхемами.

 Одномоментность присуща  также русской иконе. «Остановившийся» ландшафт  можно обнаружить в религиозной  литературе. Так, в одном из апокрифов, посвященном рождению Анны, будущей матери Марии, весь мир в этот момент замер. Летевшие птицы остановили полет  свой полет в небе. Козлы, пившие воду, так и замерли. Дровосеки подняли свои топоры, но их не опустили.

В этом описании птицы, козлы и люди равны друг другу и своей недвижностью не просто свидетельствуют о важности события, но  предоставляют место  для прихода священных персонажей. Вот в чем дело. Ландшафт так устроен, что готовит нас к ожиданию чего-то очень важного, даже максимально  значимого. Очевидно,  нечто подобное имел в виду Д. С. Лихачев, глубоко разбиравшийся в истории культурных ландшафтов, когда  говорил  о духовной, или нравственной оседлости.[11] Из  этой позиции  выросла  теория Лихачева об экологии культуры.[12]

Все сказанное  подчеркивает  такую мысль: согласованные в созерцании элементы ландшафта образуют металандшафт, который не только пробуждают в нас  движения сознания, но и направляют  его. Иначе говоря, ландшафт сам по себе в силу особенностей нашего визуального восприятия несет  духовный потенциал памятника.

  И здесь нет надобности  прибегать к поиску особой  «сакральности». Она повсюду, надо только доверяться  нашим  ощущениям. И еще одно: любой дневной ландшафт выступает памятником ночному  ландшафту, который мы воспринимали накануне, а не наоборот. Ночь  не снимает зрительных ощущений, но еще больше их обостряет, утончает, что подчеркивается  в обрядах разных религиозных традиций. В древнегреческих Элевсинских мистериях созерцание  ночного неба  было  одним из главных таинств. В этой связи  поражает интуиция Пушкина, проявившаяся в словах о «подлунном мире», как о пространстве, где  будет сосредоточена память о поэте.

Теперь нам можно от металандшафта перейти к его поэтическим и реально-географическим воплощениям. Перечитывая строки Пушкинского «Памятника» на гранях  постамента, не перестаешь изумляться, как  Пушкин в стихотворении точно уловил свою связь  с огромным этнокультурным  ландшафтом страны: «тунгус и ныне дикий друг степей калмык». «И назовет меня всяк сущий в ней язык…». Сказал он также о «подлунном мире», указав на ночное сознание, которое Иаков отметил камнем. Если сравнить Пушкинский «Памятник» с   Горациевым, то  в последнем обращает на себя внимание  «нажим» на  тему вечности в смысле вечной славы («прочнее меди» и т. д.).  В Пушкинском «Памятнике» больше простора, движения, что не могло не отразиться  у Опекушина на его  образе поэта.

«Встретимся на Пушкинской у Памятника»,- обыденная фраза людей. Но  упоминание памятника все же хоть на малую толику  придает ей еще особый смысл. В приведенном  выражении задан ландшафт города, для него один из  важнейших, может быть самый главный. В этой внутренней связи ландшафта и Памятника  заключена уникальность  и местности  и  фигуры, изображающей  нашего поэта. Ее возвышение над площадью приближает поэта к небу. Да и рельеф самой местности тоже  повышается со всех сторон, становясь   первым тектонически поднятым пьедесталом Памятника. Земля вздымается Памятником. Он выступает из земли.

В других творениях, которые мы  тоже называем памятниками, присутствует более или менее выраженное, но непременно явленное качество: памятник принадлежит культурному ландшафту. Любой памятник входит в состав ландшафта, если говорить  инвентаризационно и безразлично, но, по сути,  памятник этот ландшафт и образует.

4. Родовая память в роли исторической

В Обнинске,  в известном всему свету наукограде на одной из центральных улиц  поставлен большой камень. Надпись на нем гласит: «Здесь была восточная окраина деревни Самсоново, первое упоминание о которой относится к 1588 г. Жители деревни стали горожанами Обнинска».

Об истории  деревни написана книжка, хорошо изданная с научным аппаратом, картосхемами  поселения и округи и многочисленными фотографиями  ее обитателей. Тираж этой книжки  Т. М. Лариной 1000 экземпляров.[13] На книге указано, что «издание осуществлено по инициативе и на средства директора ООО «Компаньон» Есинского Олега Викторовича, потомка коренных жителей деревни Самсоново Петровых». Из бесед с бывшими жителями  деревни я узнал, что Есинский организовал еще две встречи односельчан: в 1997 г. и в 1998 г., когда вышла книга. Все они ее получили. Встречи проходили около еще сохранившихся больших лип возле барского дома.

Книга Лариной  для многих стала не только дорогой, но  по существу и открытием. Так отнеслась к ней, например, внучка Владимира Георгиевича Мальцева, кончающая вуз, где она получает специальность по менеджменту. Книга побудила  односельчан и   жителей других пяти деревень, на месте которых возник Обнинск, искать свои корни.

Т. М. Ларина с большим коллективом  обнинских краеведов (общество «Репинка», руководитель В. А. Тарасов) издала  замечательную книгу по истории  самого Обнинска, богато иллюстрированную альбомного формата.[14]

Попробуем   охарактеризовать  в здесь сообщенное как  проявление исторической памяти. Удивительно в описанных фактах сочетание  психофизиологических, витальных в основе механизмов  у коренных жителей, в частности деревни Самсоново, с печатно фиксированной информацией. Владимир  Георгиевич Мальцев, которому я многим обязан за наши беседы, один из активных участников всех описанных дел: борьбы и не простой за сохранение названия деревни в топонимии Обнинска (в 1986 г. общественность добилась  наименования одного из проездов Самсоновским), восстановления из руин  белкинской  церкви Бориса и Глеба, член краеведческого общества «Репинка». По его словам, жизнь его сложилась удачно. Он родился в 1939 г. Окончил школу  и  учился  заочно  в МИФИ. До 1960 г. жил в Самсоново. Работает всю жизнь в Обнинске по специальности. 

          Мальцев – носитель прочной исторической памяти. Эта память вписана в окружающий  ландшафт. Могилы его дедушки и бабушки находятся на Борисоглебском кладбище. Прихожанкой  этой церкви была его бабушка. Он способен легко реконструировать  культурный ландшафт своей деревни. (Картосхема деревни с указанием  фамилий домовладельцев, составленная И. И. Никитиным,  имеется в книге Т. М. Лариной). Значимым  местом для молодежи  села был  «пяточек» - площадка около барского дома, где  играла гармонь, когда ожидали пригона стада. Пели «Хазбулат удалой»,  песни  своего калужского края вроде  «При  лужке» и, конечно, частушки. В 1950-е гг там ставили патефон, репертуар пластинок «Рио елл», «Брызги шампанского»  т.д. Парни иногда дрались с пяткинскими. На месте Пяткина  в излучине Протвы стоит теперь здание АЭС. Пьянства не было, хотя для праздников варили  самогон. Местом  любовных свиданий был «Средний овраг», который посещался и  предками Мальцева.

Все пути-дороги в округе  несут его семейную память. Около Обнинска есть  под  железной дорогой   проезд для  местного транспорта. Оказываясь там, Мальцев  вспоминает всегда, что вот и отец его бабушки  когда-то здесь проезжал на лошади (что-то там случилось, по преданию). По другой дороге куда-то уезжал зимой его дед, забыв дома рукавицы. Бабушка, очень любившая мужа (ее хотели выдать за другого, но она воспротивилась, сурово сказав «ни рожна», это была  крайняя угроза в ответ на насилие) бежала за санями с криком «Болезный ты мой Миколай, возьми рукавицы!».

Бабушка, старообрядка, как и  многие в округе, строгая в быту, воспитывая  внуков, не скупилась на крепкое русское словцо. «Сукин кот!», « ах, ты, из блядки сделанный!» -  столь не мягкие порицания, очевидно, связаны  с тем, что  при отходничестве мужей (дедушка Мальцева плотничал) мужские роли вместе с мужской лексикой переходили к женщинам. Роль бабушки и мамы в становлении личности Мальцева огромна.

Но вот что  особо  надо отметить. Именно мама Мальцева  посылала О. В. Есинскому,  ставшему  впоследствии  в Обнинске инициатором пробуждения  у сограждан исторической памяти, на Урал, где он служил, обнинские газеты. Кстати, Есинский мальчиком  со своей бабушкой по  какому-то делу приходил к бабушке Мальцева и они оба помнят  друг друга.

Кажется, мы нашли узел памяти, завязанный  в деревне Самсоново женскими руками. Это узел путей-дорог, по которым уходили мужчины по делам в ближние окрестности или гораздо дальше, например, на Урал или еще куда-нибудь, но, возвращались, чтобы  возникла историческая память. И от этого появился камень-памятник на пересечении главного проспекта и Заводской улицы в Обнинске.

Теперь немого о памятнике в другой деревне. В самой середине Костромской области находится Парфеньевский район. Его центр, Парфеньево, когда-то  считался  городом, но со времен административной реформы Екатерины 11 стал селом. Мне Парфеньево дорого не только потому, что  собирал там этнографический материал, передвигаясь на автомашине, пешком и однажды на неудобных охотничьих лыжах,  хотя мой провожатый  Константин Молчанов лихо бежал на них далеко впереди. В Парфеньеве вырос замечательный русский этнограф и писатель С. В. Максимов, первые публикации которого  одобрил И. С. Тургенев, а  А.П. Чеховым в 1900 г. был выдвинут в академики. И еще. Там родился и жил  советский писатель С. Н.  Марков, автор книги  о Н. Н. Миклухо-Маклае, одной из первых книг, мной прочитанных и определившей мои  занятия на всю жизнь.

Вот с земляками каких людей мне пришлось общаться  в зимнюю и летнюю экспедиции 2002 г. Встречи с Николаем  Ивановичем Балухиным, человеком  благородным, с прекрасной память (к нему в дер. Павлово со всего района ездят поиграть в шахматы) дали  много ценных фактов, отраженных в  моих публикациях.[15] Во всем  воспитании  Балухина огромную роль играла бабушка. В нем одну черту особенно подчеркивал Балухин: чистоплотность и то, что сейчас мы называем экофильностью. Даже в лесу она его заставляла ветки от срубленной для хозяйства жерди уложить аккуратной кучкой комлями в одну сторону. Какой же ужас  теперь представляют собой  многие гектары срубленного леса по всей Костромской области, где   мощной техникой поврежден слой земли, гниет масса  не только вершин и сучьев, но и  не вывезенных бревен.

Балухин поставил памятник своей родной деревне Худанино, которой уже давно не существует. Это два столба чуть выше человеческого роста с табличкой между ними. На ней надпись « В деревне было девять крестьянских дворов». И далее указаны фамилии домовладельцев на 1930 г.

В связи с судьбой  деревень Самсоново и Худанино уместно снова поставить вопрос о том, что такое вообще памятник и исторический в частности. Безусловными историческими памятниками являются  археологические  местонахождения. В силу  достоверности того, что  данное мест было обитаемым. Иначе говоря, археологический памятник свидетельствует о культурном ландшафте  прошлого. Любой исторический памятник часть ландшафта и отвечает на вопрос, «кто здесь жил» или «что здесь было». Памятником может быть  поселение или даже  целая ландшафтная единица, как например, Бородинское поле. Надо продолжить эту мысль и прийти к выводу, что свойствами памятника обладает вся территория страны, образованная организованностью ее ландшафтов 9разные уровни родового пространства).

Идя от  культурного ландшафта, мы  прояснили  понятие исторического памятника. Но   рассмотрим  такой пример – памятник Сервантесу в Москве, где великий испанский писатель никогда не был. Но его роль  в русской литературе огромна, достаточно назвать имя Ф. М. Достоевского,  весьма почитавшего  Сервантеса. Можно было бы  сказать по этому поводу, что  данном случае соприкоснулись культурные ландшафты  Испании и России. Произошло событие – фактор времени. Между  надвинувшимися тектоническими  плитами  образовался  расплав взаимопонимания и связь времен. И разве мысль Достоевского, отметившая Сервантеса, не включила последнего в наше родовое время?

Абстрактное историческое время более  континуально, непрерывно, нежели  пространство. Во всем мире страны часто меняли свои очертания, но они не в силах поменять свое родовое время. Для стабильности нашей страны  ничто  сейчас так не важно, как историческая память.

5.Лицо земли и лицо человеческое

        Вернемся к Пушкинской площади. В ее транспортном гуле, в голосах многолюдной толпы  есть  ритмы, напоминающие  шум моря. Тогда поэт видится стоящим на берегу южного моря. К нему он обращается со словами «Прощай, свободная стихия…». Мы, вспомнив эти строчки, сами  ощущаем мощь стихии и тоску по свободе. О другом нашем соотечественнике и о другом, северном, море он сказал: «На берегу пустынных волн…». И опять  в сознании картина  стихийной силы и свободы, соизмеримости  энергетик природы и личности.

        Памятник стоял лицом к Страстному монастырю. Монастырь был снесен, а Памятник перенесен на противоположную сторону площади и повернут. Я встречал еще людей, которые видели его на  старом месте и горевали по поводу случившегося. Сейчас он стоит лицом к  солнцу  и когда  Памятник освещен им, то вспоминаются слова Жуковского сказавшего о смерти поэта «Закатилось солнце нашей поэзии».

А жизнь идет дальше. И ты, повидав  на Пушкинской того, кто должен был прийти на встречу, отправляешься  по своим дальнейшим делам. Только мелькнет мысль, что в каком бы направлении ни пойти, все равно  будешь двигаться вниз от фигуры поэта, от его лица.     

Почему наш взгляд на слегка склоненную голову поэта  так  волнует, раздирает душу? Потому, что это изображение головы убитого поэта? Потому, что  он задумался? Потому, что  он, сняв головной убор, приветствует нас, своих потомков? Все  эти смыслы присутствуют в Памятнике. Но  сказать особо надо о лице.

Лицо такая часть человека, по которой он узнается весь и сразу. В северных цивилизациях с их обильными одеждами это особенно подчеркивается. Один антрополог беседовал на тему о лице с человеком первобытного племени, в обычаях  которого  люди  ходили практически нагими; и тот ему ответил: «У нас все тело – лицо». У таких народов  позы и жесты тела гораздо значимей наших. Обитатели северных краев, вынужденные всегда носить одежды, очень рано  стали по-особому относиться к лицу. Хантыйский шаман, отправляясь в мистическое странствие по уровням  вселенной, на каждом из них встречает духов в виде человеческих лиц. В Китае  и по сию пору младшие члены семьи направляют усилия, чтобы «сохранить лицо старшего». Нечто похожее, только в отношении нас самих, известно нашей культуре. Лицо  выступает  уникальным символом  персональной идентификации. Поэтому мы можем говорить о лице  земли, когда подчеркиваем  необходимость бережного к ней отношения или страдаем об исчезновении с ее лица чего-то очень дорогого.

Темой лица земли, лица ландшафта много занимался М. Хайдеггер. По словам В.А. Подороги, он в образе лица ландшафта видел человеческое качество, безличный ландшафт вселяет ужас.[16] Такое чувство испытываешь, когда оказываешься в незнакомом ландшафте в одиночестве, как со мной было некогда в пустыне Каракумы, в горах Кавказа или даже в незнакомом мне подмосковном лесу, когда под вечер потеряешь лыжню: взгляд   хаотично скачет с одного объекта на другой, но ничто не знакомо, дорога потеряна и испытываешь  действительный ужас от этого пространства без лица.

 В пространстве, в котором мы ориентируемся, все объекты упорядочены, согласованы друг с другом и гармоничное чувство от такого ландшафта мы называем лицом ландшафта. Очевидно, дело в том, что взгляд обладает свойством  схватывать сразу предметы удаленные и близкие, уравнивая их значимость. Гармонический, безопасный для нас  ландшафт мы оцениваем одним взглядом, сразу, его не анализируем, а герменевтически понимаем и принимаем. Такой взгляд  на ландшафт его приближает и делает его своим. От природы человеческий взгляд оптимистичен.

У него есть еще генерализирующее свойство. Ландшафт Пушкинской площади мы  оцениваем одним взглядом, хотя такой взгляд может быть продолжительным или прерывистым. Данный ландшафт упорядочен, «у него есть лицо». Так мы говорим  также  о «лице дома» и о некоторых других объектах. Это всегда значительные объекты, требующие организованности нашего зрения; о мелких вещах  так мы не говорим.

6. Взгляд и внутреннее тело

Человеческое  лицо  для общения более значимо, чем другие части тела. Наш взгляд в лицо другого устроен так, что  это лицо приглашает к общению, хочет того его обладатель или не хочет. Взгляд нарушает интимное внутреннее пространство личности. Поэтому во всех культурах существует запрет  долго смотреть на лицо другого человека. Этим мы защищаем то, что еще можно назвать нашим внутренним телом. На Ближнем Востоке принято долго смотреть на лицо  при  общении или даже разглядывая постороннего человека. Это раздражает носителей европейской культуры. В средневековом Китае приближенные вообще не имели права, разговаривая с императором, смотреть на его лицо. Удостоенный чести брал в вытянутую перед собой руку особый предмет и говорил, глядя на него.

Лицо и особенно зона глаз выражает наши помыслы и физическое состояние – то самое внутреннее тело. Старики северокавказских народов мне говорили, что духовно-религиозные качества  человека видны в треугольнике между бровью и носом. Когда я это узнал, то, наконец, понял  загадочное абхазское выражение о заслуженном человеке «Ты   брови нашего народа!» - это о том самом треугольнике. Памятник акцентирует прежде всего внутреннее, а не внешнее тело. Воздействие  Опекушинского памятника Пушкину  состоит  в акценте именно на внутреннее тело персонажа, а не на внешнее подобие. Пушкин  задумчив, его состояние – молчание. Его молчание –  концентрация всего того, что он сказал нам и наша пауза в ожидании нового общения с поэтом.

Значит, памятник может говорить с нами не только изображением лица его прообраза, но и другими средствами, передающими  внутреннее тело героя. Вот почему  памятник Сервантесу  в Москве в виде фигуры  порожденного его творчеством рыцаря-идальго  действительно памятник  великому писателю, его гениальному внутреннему творческому телу. Поэтому памятником писателю может служить изображение созданного им  героя, скажем, Шерлока Холмса для Конан Дойля или Русалочки для Ганса Христиана Андерсена. Эти примеры особенно ощутимо передают мысль о том, что памятник несет некую весть.

7 .Весть и двойник человека

Кто был первыми поэтами? Носители вести. В тропических лесах Малакки  еще живут разрозненные  племена людей, никогда не знавших земледелия: семанги и сенои. Мужчины у них охотятся,  женщины собирают плоды и коренья. Такой образ жизни вело человечество  примерно 10 тысяч лет назад. Подобные племена антропологи называют «охотниками и собирателями». Оказалось, что у этих племен существует институт профессиональных бардов-сказителей,  переходящие от одной группы к другой. Они  приходят в новую группу с новой информацией. Совершенно так же, как некогда на Руси это делали калики перехожие. Гостеприимство известно даже самым  архаическим народам. Своего расцвета, наверно, оно достигло на  Кавказе. Но там говорят: «Надо сначала посмотреть на лицо гостя, а потом его принимать». Гость – это человек вести.

У австралийских аборигенов, очевидно, самых архаических людей на земле, есть обычай такой. Когда рождается ребенок, то его  пуповину заворачивают в мягкую кору дерева и этот предмет (называемый «кальдук») передают  членам другого племени, они его бережно хранят. Чужое племя где-то странствует  по своей прихоти, в силу свих обстоятельств переходит из местности в местность.  Значит, кальдук  - эта весть о рождении человека -  поглощен  ландшафтом. Через ландшафт весть  о существовании человека хранят посторонние люди; то есть, хотя и  ограниченный, но весь австралийский мир, вся их Вселенная. Кто же тогда приходит извне в гости к  аборигенам? Вполне возможно, что это кальдук,  ставший человеком, двойник их  соплеменника. Следовательно, его надо принять как собрата.

По другой логике первобытных взглядов может прийти некогда умерший предок. У папуасов мертвые, уходящие в землю: «минералогизируются», у них актеры, намазавшись мелом или гипсом, изображают мертвых. В некоторых папуасских племенах есть профетические концепции, связанные с ожиданием прихода предков, приносящих всяческое благо. Эти предки считаются  имеющими белое тело – ведь они умершие. Н.Н. Миклухо-Маклай  был  благожелательно встречен папуасами  залива Астролябии, потому что он соответствовал их образу  мессии.

В сущности, мессией является  всякий гость, Как показало наше специальное исследование, гость приходит с того света, он – живой мертвый. И в этом качестве он, считается, приносит  благо.[17] Профессиональными гостями с древности  были рапсоды и скальды, миннезингеры и калики. Эпос, сообщаемый ими, трагичен, он посвящен смерти. Зато люди, принявшие  песнопевцев и с добром их отпустившие, остаются в поле жизни. В «Эдипе»  Софокла  разыгрывается  инвертированный сюжет  вестнике, который хотел принести добрую весть, но на деле принес смерть. Как бы то  ни было, весть всегда исходит с рубежа жизни и смерти. Присмотримся к этим персонажам внимательнее.

8. Тотемы и первоначальные проекты человека

Прежде, чем  рассматривать проблему антропологии памятника через образы  античных героев, нам нужно еще раз обратиться к мировоззрению австралийских аборигенов, к их верованию в тотемы. О тотемизме очень много писали, даже  З. Фрейд  в концепции тотемизма нашел много подтверждений для своей общей теории. Но  Кл. Леви-Строс, который свел проблематику организованностей первобытного мировоззрения к универсальным законам мышления,  усомнился в самих этих институциях  и отказал в праве на существование в том числе и тотемизму. Такой отказ  обоснован умозрительно и отрицает очевидные факты. В архаическом мышлении  время и пространство сгущены в независимо от людей существующие тотемы. Судьба тотемов сопряжена с жизнью людей не только происхождением последних от тотемов, но, что еще более важно,  современные  ландшафты возникли после исчезновения тотемов. В многочисленных мифах австралийских аборигенов  рассказывается о странствиях тотемных предков. В конце концов,  эти предки исчезли в ямах, полостях земли (аува), наполненных водой. Маршруты странствий тотемных предков непосвященные узнают во время возрастных инициаций, после которых молодые люди считаются взрослыми.

Примечательно, что в более продвинутых мифологиях  якутов, алтайцев, русских, в некоторых мифах народов Индии в подземных помещениях происходит создание людей  Богом. Из-за вмешательства нечистой силы  эти творения обрели болезни.  Порчу первоначальных созданий можно трактовать как  изменение у посвящаемых первоначального идеализированного знания на горькое, но истинное (конечно, с точки зрения тотемного мышления). В названных  развитых мифологиях  речь идет о создании Богом неодушевленных фигур  людей из глины или дерева. Бог решил, что души он вдохнет на следующий день. Он оставил собаку сторожить фигуры. Нечистый  в обмен на пестрые одежды для собаки получил доступ к фигурам. Им он нанес повреждения, вследствие  которых у людей появились болезни. На следующий день Бог обнаружил злодеяние, изгнал черта, а собаке навечно оставил  пеструю шкуру. Какая  тут идея, необходимая для нашего антропологического исследования?

Это  идея времени жизни. Тотемы, превратившиеся в ландшафт, вечны, а человек  страдает и смертен. Но бессмертны и лишены болезней фигуры, первоначально созданные Богом. Получается, что смертность и страдания  последовали не только за известной библейской историей. А кто может избавить  от этих несчастий? Те персонажи, которые  существовали до вмешательства врага человечества – скульптурные проекты человека.

9. Аристократические герои-основатели и герои-целители

Мы привыкли думать, что герой – это прежде всего  храбрый воин, в популярном  изложениях античных мифов полубог. Это не совсем так. Если  рассматривать проблему на древнегреческом материале, то  истоки функции землеустроителя, борца со стихиями, каким был странствующий Геракл, мы легко  обнаруживаем  у  рассмотренных выше  странствующих тотемов австралийских аборигенов. К этому классу героев следует отнести героев-основателей, какими в  Афинах был Академ, в Фивах  Кадм, в Коринфе Лакедемон.  Основателями ремесел считались: елль – гончарства, елль – мельничного ремесла и т. д.[18] Мы коснулись также происхождения   носителей вести – таким был герой Орфей, владевший словом, ритмом и искусством прорицания.

Главное, на что  мы сейчас надо обратить внимание, это прикрепленность древнегреческого культа героя, особенно расцветшего в  послегомеровскую эпоху, к могиле героя. Если его останки не были доступны, то устраивали кенотаф (пустую могилу). Жертвоприношения героям проводили в ночное время, тогда как богам  - днем. Обратим на это внимание. Также на то, что алтарь для героя был низкий  и сжигали на нем мясо животного черной масти. Это указывает на  хтонически-подземный статус героя [19] Героям воздвигали статуи.

Итак, герой  мыслится существом подземного мира, обладателем харизмы-благодати. Кроме того,  он наделен вещей силой.[20] И что особенно интересно, герой  не только заступник за  людей перед богами, но и  целитель. Самый известный  герой в том искусстве  - Асклепий, который за большое усердие в воскресении людей  был даже наказан молнией. Он стал очень популярен с У в. до н. э.[21] За то, что целительство – первоначальная функция героев, говорит  индо-европейская этимология этого слова. Ее производят от  корня  *ser, *swer, *weir, означающего «оберегать», «спасать»[22]. Справедливости ради отметим, что герои могли наслать и болезнь, в силу чего  местонахождение их  мощей было  тайным.[23]

Связь героя-основателя с хтоническим заупокойным культом прослеживается вплоть до Киевской Руси. Кий, основатель города, был перевозчиком.[24] Для мифологического героя  это занятие ритуально – дело связано с перевозкой душ, как у  античного Харона.

Герои-основатели  они же герои-целители в силу  своего подземного происхождения (а подземность  наполнена водами)  всегда опасны: вместо блага можно получить болезнь.  Характерно  в этом  отношении вера филиппинцев в духов-ингканто, которых представляют в виде  людей европеоидной наружности противоположного пола. Вступая  в сексуальную связь, эти духи дарят избранникам силу и богатство, но можно вместо этого получить от них болезнь и смерть. Близки к подобным духам западногрузинские  «господа» (батонеби).

10. Человек сам себе памятник

Почему духи, приносящие благо, опасны?  Потому что благо  бывает только один раз, оно одноразово. В это человечество верило с незапамятных времен. Когда  в наших семьях кто-то разобьет тарелку, мы говорим тому: «Это на счастье!».  Идет это  с той поры, когда люди научились делать посуду из глины, с неолита. Она не была, конечно, одноразовой, и  выбрасывали инструмент, с помощью которого делали сосуд, Например, у создателей ямочно-гребенчатой керамики (неолитическая культура  восточноевропейской зоны)  был обычай, сделав  орнамент ямками по всему тулову слепненного сосуда, белемнит (окаменевший моллюск), который для этого использовали, выбрасывать. В древнегреческом  ритуале принесения в жертву быка (буффонии) человек, убивший  топором животное, сразу передавал орудие другому, тот третьему. И так нескольким  людям, пока топор не выбрасывали в море. В средневековой Камбодже до ХУ века были созданы колоссальные индуистские и буддийские комплексы в Ангкор-вате. Стены храмов там покрыты бесчисленными рельефами на мифологические сюжеты. Но за целые десятилетия раскопок так и не нашлось инструментов, которыми мастера работали. Наверно, всем хорошо известны  наши сюжеты о мастере, завершившем строить храм, и бросавшем топор с высоты в озеро, как это по преданию было, например, в Кижах. Мелкая вещь сама  по идее должна быть одноразовой. Не положено в доме держать треснувшую посуду. Черепки разбившейся посуды самый обильный улов у археологов. За тысячелетия их накапливались целые холмы. На Ближнем Востоке их называют тельи, отсюда название города Тель-Авив.

Мы потому должны избавляться от старых вещей, чтобы к нам приходили новые. В некоторых традициях это делают под Новый год, как  в Италии, в других обязательно дарят друг другу  подарки. Это все память о тотемном звере, который сам приходил на заклание. У сибирских охотничьих народов зверь подставляет «убойное место», как и кит у береговых эскимосов. На Русском Севере  помнят, будто дикий олень приходил к людям на праздник. А в Абхазии в 1980-е годы на одном фамильном празднестве на горе неизвестно откуда появились козлята ко времени жертвоприношения.

Благо движется к нам и от нас должно уходить дальше – вот  мысль всех названных верований, обрядов и бытовых привычек. К числу последних относится правило у северокавказцев  заказывать в кафе чуть больше пищи, чем человек съест. В сельской местности остатки пищи идут на корм домашним животным. В славянском обычае  на Родительскую субботу приносить на кладбище  пищу и часть ее оставлять на могилах, а просом делать на них крест  все та же глубинная мысль – благо к нам пришло, и  мы не должны прервать его  дальнейший путь.

Таким вот образом мы перераспределяем благо, выступаем  в роли творца-демиурга. Собственно, выполняем аристократическую функцию, важнейшую для образования общества, где дети и немощные должны быть накормлены. Вот почему в охотничьих обществах добычей распоряжается не удачливый добытчик, а другое лицо. К функциям добытчика, аристократа-распорядителя присоединяется  стабилизирующая функция  заклинателя-жреца. Арбитражная роль аристократа главенствующая. Он – вождь.

Он приходит, как и благо. Его ждут. Есть много примеров о принятии чужеродцев в качестве вождей. Призвание варягов на Руси из того же разряда фактов. Откуда  приходят правители?

В любом  обществе есть люди, перераспределяющие ресурсы определенной территории. В первобытности эта роль достается людям в таком возрасте, когда они уже не могут охотиться, например, у  австралийских аборигенов. Ученые говорят об общественном строе последних как о геронтократии («власти стариков»). Получается, что  земля делегирует  таким правителям свои блага. Земля – подоснова аристократической  функции с глубочайшей древности, а не только с эпохи лэндлордов. Такова антропологическая реконструкция истории. А как людьми осмыслялась роль стариков-аристократов?

Напомним сначала, человек сам постоянно, особенно в семье, выступает  в перераспределительной аристократической функции. Она становится демонстративной в ритуале. В праздник мы надеваем лучшие одежды, на столе у нас  изобилие. Эта избыточность необходима, она обогатит потом будничную жизнь. В архаике средства   аристократического перформанса более изощренны: человек облекается  эмблемами земли. Свое тело он натирает минеральными красками, надевает наряд с атрибутами  своего тотема, участвует в коллективном действии на ритуальной площадке, потребляет по возможности в изобилии дары своей земли. В ритуале человек оказывается памятником своей земле. Этим он заклинает ее первоначальное мифологическое изобилие и  его актуализирует в забвении нужды, тяжелого труда, болезней. К людям-добытчикам  возвращается золотой век. Жрецы  словом  и жестом заклинают это состояние.

11. Камень и дерево – знаки начала и конца золотого века

Та земля, для всех обетованная, о которой мы только что говорили, не должна  уходит из-под ног, не должна двигаться. Во Владимирской губернии в  Х1Х веке было записано следующее заклятие места, на котором человек споткнулся и упал: «Батюшко, свято место, не ты на меня нашло, а я на тебя, прости меня, Христа ради».[25] Вот  другое  русское заклятие места через забвение неблагоприятного обстоятельства: «Где подумал, там забыл, где нашел, там потерял».[26] В плохое место вбивают осиновый кол – место должно прорасти памятным знаком. Прорастающая земля – камень  служит ликвидации несчастья. Кто бывал в Армении  и присматривался к культуре этой древней страны не мог не обратить внимания на надгробные памятники-хачкары. Эти каменные кресты настоящие произведения самобытного искусства. Они как бы прорастают виноградной лозой. Камень, ставший растением,  символом  Христа и жизни. В славянских обычаях сажать на кладбищах березки та же идея.

Есть примечательные обряды, когда земля делается памятником ситуации совсем другим, в сущности, противоположным способом. Помните в повести Н. В. Гоголя «Тарас Бульба»  казачий предводитель  в знак клятвы своей должен был поднять на голову ком земли?  По  данным А. П. Афанасьева  еще в Х1Х веке крестьяне клялись также – поднимали на голову кусок  дернистой земли.[27]  В этой связи  Афанасьев  упомянул  на  сообщение Олеария, путешествовавшего по Восточной Европе, о латышской клятве с куском  торфа на голове.[28] В детстве  в Туле меня поразила  клятва одного мальчика, что, если ему не поверят, то он  землю возьмет в рот. Земля, которая сверху,  распространяет благодать вниз. Клятва  землей  говорит, что человек ни в коем случае не нарушит  это святое установление. 

Раньше  в русских избах потолок защищали от холода и возгорания слоем земли, Обитатели тем самым находились под покровительством благой силы. Для  какого-либо заговора, вызванного стремлением переделать случившийся ход вещей, надо было  дом покинуть. « Выйду я в сени, не перекрестясь…», - так начинались многие заговоры.

Клятвы и заклинания центрируют пространство: «С места мне не сойти…», «провалиться мне на этом месте…» - заклинают первые,  место проведения вторых – перекресток дорог.  Теряя горизонтальную подвижность человек  становится памятником.

Очень интересна растительная образность  в связи с поэтикой памятника. Растение  размножается и его ветвление-раздвоение. Образы  раздвоения конденсируют символику  размножения, все остальное  предавая  забвению. В этом была суть античных обрядов, возьмем ли мы экстазы менад с тирсом или  самое последнее таинство Элевсинских мистерий, где посвященные созерцали колос. В славянских обрядах и по сию пору осталась  передача  животворной силы пасхальной веткой вербы ребенку или  домашнему животному. Это все идет от преданий о золотом веке, когда, по словам Лукреция Кара, «люди заботы не знали». В нашей мифологии зерно наполняло колос от самой земли,  а у народов Юго-Восточной Азии  рис был размером с бревно и сам катился в амбары. О том же  есть  белорусское речение «Не мы хлеб носим, а ен нас носиць»[29] Древнегреческая оливковая ветвь как знак мира – это память о  золотом веке.

Ветхий завет  мысль, что народ – это растение или что народ Израиля подобен деве, а она  подобна растению.[30] В народных представлениях  в растениях заключены души людей. На Троицу  на   Руси носят в церковь цветы, ветки и травы – по народным поверьям в них пребывают души умерших. Это обряды памяти. Девичьи хороводы на полянах с заплетанием березок относятся к тому же разряду  -  во время таких празднеств дедушки «кумятся», т. е. становятся друг другу  духовно родственными, чтобы  осенью во время свадеб  участвовать в девичьих плачах.  Растение  своими вегетационными периодами похоже на  жизнь человека, но больше оно ассоциировано с женщиной. Почему?

Все наши образы цветущих девушек, женщин  возникли  в те далекие эпохи, когда  жизнь человеческого организма  считалась напрямую  заданной  жизнью природы. В этих концепциях женщина  приносила плод, а не мужчина. Изменяющиеся состояния женского тела описывались фазами луны, которая «растет». Поэтому в ритуалах все жесты вверх, к небу осмыслялись как женские и как растущие. Вот, например, у австралийских аборигенов мальчики проходят возрастную инициацию, стали взрослыми. Их подбрасывают вверх – они «растут».[31] В свадебных обрядах у некоторых народов невеста должна какое-то время нести жениха – наследие  тех концепций. О таком  обычае говорится в эпосе северокавказских народов.

Итак, женщина приносит плод – ребенка, приносит будущего мужа или дает ему вкусить запретного плода. Тут и кончается золотой век  самого мужчины и  всего человечество. Ассоциации  человека с растениями, как правило, всегда печальны, тревожны.

12. Возвращение к началу: диалог с камнем

После ознакомления с темой растения  становится понятным, почему  первых людей в мифах делали из минерала, глины, земли. Подобные понятия назовем  минералогизмом: это представление о субстанции земли, в мифе маркирующей  начало, а в обряде  - возвращение  к истоку времени  путем ритуального обмазывания  тела охрой, мелом, золой. Люди испокон веку  через минералогизм отмечали начало линейного времени. Напомню, что «Адам» в семитских языках  - просто «красная глина». Аборигены Австралии для размножения тотемов  созерцают  обычно спрятанный камень, остаток тотемного существа или трут камни друг о друга[32] – это тоже минералогизм.

Начало мыслилось эмбриогенным. В Иерихоне, одном из древнейших неолитических местонахождений на Ближнем Востоке, найдены ритуальные глиняные изображения  мужчины, женщины и ребенка. В мифах древних греков человек возник из пепла сожженного титанами Диониса.

Камень – начало, растение с его плодами – конец. Эта тема запечатлелась в  сюжетах о растительной еде, вызвавшей смертность человека. Мифы такого рода особенно распространены  у народов тропических стран: в Африке, в Юго-Восточной Азии. Суть сюжета: Бог дает людям на выбор пищу каменную и растительную. Люди избрали последнюю. Если бы выбрали каменную, то жили бы вечно. Но такие мифы спорадичны, хотя  их отзвук  есть и в истории с запретным плодом. Темы камня и растения, то сплетаясь, то расплетаясь, образуют  в мифах интригу жизни. Нас сейчас особенно интересует вопрос, почему в рассказе человечества о  витагенезе  он соотнесен  с минералогизмом и камень или его ипостаси  служат  для  заклинания жизни.

Минералогизм как особая концепция жизни и смерти прослеживается  в таких глубинах истории, когда и человечество-то было еще не современного вида. Уже неандерталоиды делали погребения в пещерах и в специально устроенных каменных могилах. Тела усопших натирали  красной охрой, ею оказались окрашенными  костяки. Вот как далеко уходят представления  о  первом человеке, сотворенном из «красной глины». За этой исторической фактурой мы должны видеть  философско-антропологическую подоплеку.  Твердый камень давал  представление о скульптурности – объеме пространства, занятого любым телом, в том числе и человеческим. Каменная могила  закрепляла  представление о телесности, о количестве материи. Она говорит о вписанности  человека в мир. Но вот одежда (найдены  убедительные доказательства палеолитических одежд), а также обмазка тела  уже свидетельствуют о геометрии и счете.

Обмазка минеральным веществом показывает  счет времени, счет возраста. Человек знал, что он смертен, но каменной могилой он оставлял знак достоверности своего пребывания в мире. Через качество каменности  он передавал  нам весть, что ему знакомо представление о вечности. Потом  в каменной пещере родится Христос. А после своего вечного воскресения он оставит отодвинутый камень.

Досапиентные, но уже мыслящие люди наряду с самыми первыми каменными орудиями  делали каменные зародыши жизни: он  имели в своем ландшафте потайные места, где складывали  речные гальки, оббитые с одной стороны – «глазки», зародыши жизни, эмбриональные модули. Как кучи камней, в которых австралийские аборигены хранили зародыши-чуринги, чтобы женщина  невзначай прошла мимо и  зародыш  в нее внедрился. Такой же тайной, как  и зарождение жизни,  была   и остается смерть – незнание начала и конца способ  представления  о вечности.

 Начало и конец жизни – просто отрезок на бесконечной нити. Людям всегда надо соприкоснуться с тайной. Прежде всего, женщинам. Вот и убегали в древней Греции  вакханки-менады в горы, хранилища зародышей. А в древней Иудее женщины выходили на берег моря  повстречать чужеземных моряков. Мифология и реальность  в обрядах  неразличимы.

Памятник  был вначале  зародышем или мужчиной, породителем жизни. В женщине он оказывается в виде камня. Не случайно поэтические образы делают тело женщины растительным, а сердце каменным. Например, в стихах, приписываемых знаменитому древнеиндийскому поэту Калидасе:

«Очи – лотос, лик – нимфея,

Губы – свежие побеги,

Зубы блещут как жасмин;

Тело соткано из листьев, -

Но зачем творец из камня

Твое сердце изваял?»[33]

13. Соприкосновение с небом

Итак, мы узнали, что камень идет к людям как зародыш.  Идет к людям  также животное, подставляя  свое «убойное место». Примечательно, что в живописи палеолитические люди почти не изображали себя, звери там главенствующие  объекты. Изображение людей делались в основном скульптурными.  Это была мелкая пластика. Это не должно быть странным, потому что  древних интересовал, прежде всего, тактильный контакт с носителем зародыша. Соответственно и  представление о себе у раннего человека было тактильным, а не  визуальным.

 Визуальное восприятие было подчинено тактильному. Тут мне приходит на память одна история из моей полевой антропологической практики.  Дело было лет 20 назад в Чечне.  Я захотел сфотографировать своего собеседника, который был  в весьма преклонном возрасте. Он отказывался. Наконец, он разрешил себя сфотографировать, если я пообещаю, что по сделанным фотографиям пройдут чьи-то ноги. Что за нелепость? Но дело в том, что старик-чеченец был великолепным носителем  мировоззрения своего народа. В этой культуре  видимый мир со стороны горизонта движется под ноги человека. А согласно мифу, глаза когда-то находились на ступнях ног. Как на некоторых изображениях Будды-Майтрейи, который идет для помощи к людям. Видящие ноги, состояние видения в ногах, которые сообщают нам перемещение в пространстве, в ландшафте, осваивают его ресурсы, претворяя их в источники жизни. Испокон веку люди в крайней нужде припадали к ногам с мольбой о помощи. Видящие ноги идут  к людям. Но  ландшафт видит и идет к нам навстречу как  горизонт, сумма ландшафтов, который у чеченцев, а также у балкарцев  приближается: в этих языках  цвет травы в отдалении, дальше метров двадцати- тридцати  он синий, а  под ногами и на ближнем радиусе от нас  зеленый. Синее небо  стелется  нам под ноги. Мы ходим по  тверди каменно-синего неба.

Из всего этого следует, что камень и небо взаимосвязаны. У камня его предикат   быть видным, вздыматься, устремляться вверх. Эти предикаты реализовал Иаков, подняв камень Вефиль. А в фольклоре некоторых народов, как например, у тюрков, есть представление о летающем камне погоды (яда-таш). В обрядах шаманистского типа  у аборигенов Австралии  неофиту в тело вставляют «магический камень-кварц» (частицу  прозрачного неба). Тогда освященный, считается, может совершать  шаманский полет в небо. В эпосе поднимание камня наделяет героя силой. Так делают герои-сироты у эскимосов[34], чукчей[35], в эпосе ингушей  и  т. д.

Таким образом, под ногами у нас всегда  пьедестал  неба. Александрийский столп вознесен  в  небо, но поэт  выше его «главою непокорной». Но удивительно вот что. Присмотримся к Памятнику: нога поэта выступает за камень-пьедестал, это начало шага. Пушкин вознесся в недосягаемые высоты, но нас он не покинул и делает шаг  навстречу. Как Будда-Майтрейя.[36] На некоторых иконах, изображающих Спасителя  одна его  нога  выступает за  рамку иконы – это  шаг его навстречу людям. Мы должны услышать  слово Спасителя, Будды, Пушкина. Для этого нам нужно просто не быть суетливыми и вслушиваться. Древнеиндийское слово, обозначающее накопителя мудрости – «брахман» происходит от названия подстилки для сидящего человека и слушающего. О том же   русское выражение « сидеть на  хлебе и воде» -  простые слова,  но, очищенные от  заскорузлости бытования, они сияют верой, надеждой и любовью. Эти состояния закрепляют непассионарные, аскетические  свойства  личности, открытой миру, делаются ее органами. Лежат в сердце в основе терпения и терпимости. Ради приближения Слова мы должны замереть, «стать как камень», севши потерять подвижность («лишиться ног»). А, ставши камнем, обретаем «глазок», скол с нашей оболочки, и тогда  мы можем видеть. Потому античный театр имел каменные сидения.

 В начале этого текста я упомянул о  цепях вокруг памятника Пушкину в Туле. Они должны изолировать памятник от фамильярности. Одно дело, если на них усядется девочка  лет 5-7 или же  взрослый человек. Противоположные впечатления, правда? Изолированность  памятника, выражающаяся в значимой по отношению к нему дистанции реальной и нравственной,  извечна. Она идет от архетипичности камня,  который своей  обособленностью  лучше всего передает взаимную отчужденность вещей, так подчеркиваемую  Хайдеггером. Но зато в обмен мы получаем, опять же согласно последнему,  присутствие  в  мире.  

Внутри вещей, если их разрушить, внутри найдем  понятный  механизм устройства. Не то с камнем.  Отщеп камня выявляет его  загадочность, его неповторимое лицо. Скрывавшееся до поры  и времени лицо. Так и человека мы воспринимаем по-настоящему, только увидев лицо. Чем отполированнее, тем камень делается  прекраснее и загадочнее. Его можно читать как книгу.

Человечество на   земле развивалось в диалоге с камнем.  Еще одна сторона общения с камнем – древнейший человеческий обряд обрезания. Его тысячи лет делали камнем как в этнографической реальности у аборигенов Австралии. Это происходило ночью. Подросткам  удаляли  крайнюю плоть, а  ритуально-мифологичеки умерщвляли отрезанием головы. Мальчику говорили: «Посмотри на звезды!».[37] А когда он поднимал голову, считалось, что Великий дух ее «отсекал». На следующий день «возвращал», начинающей гнить.[38] Гниение  это еще не совсем смерть, что во всех своих трудах  доказывает Кл. Леви-Строс, но это состояние знания. Пушкинские слова «Нет, весь я не умру» и далее, где о подлунном мире демонстрируют ночное архетипическое сознание, как и элевсинский мальчик, наполовину высунувшийся из-под земли, выглядящий  чертой ландшафта.

14. Аристократизм ландшафта и чувства родины

В  восточнославянском менталитете камень выпал и его место заняла Мать-сыра-земля и ее ипостась Земля  Русская, которую Богородица обошла своими  босыми ногами. А камень, оставив в менталитете  свой архетипический потенциал, не стал  частью национального мифа. И  не  следы меча или копыт коня Карла Великого   на памятных камнях стали  формировать у нас культурный ландшафт. Не деяния каких-либо великих людей, а действия элементарных сил природы, ее простых  стихий. Речь идет здесь  не об экологической  адаптации, которая, впрочем,  правильно отмечалось еще В. О. Ключевским, но  именно  о  ландшафтном менталитете,  согласно которому  сама земля и все вокруг человека  составляют органы его личного мировосприятия. «О, светло светлая земля русская!», - вырвалось из души  еще на заре нашей истории. Памятником  в России изначально был ландшафт, деревенский ли, усадебный ли, а то волжский, степной, таежный  и т. д.

Но тогда и люди сам и – черты ландшафта, центростремительно обращенного к памятнику-монументу, к деревне, к усадьбе, к реке или урочищу. Памятники, оказавшиеся в  таком смысловом центре ландшафта,  наделяются активной сценической ролью, а  соприкасающиеся с памятником люди  пассивно-созерцательной.  В ландшафтном мышлении отношения с памятником выстраиваются по линии сценической драматургии, где  театр актуализирует ночное сознание. В приведенном выражении о «светло светлой земле русской» она находится как бы на освещенной сцене. В центростремительном положении памятника, место которого  занимает административный или  государственный центр, тоже есть элемент спокойствия, входящий в понятие о широте души  всех народов Восточноевропейской равнины.   

 Между прочим, нечто близкое можно найти у американцев в их понятии «монумент», где последним может быть охраняемый ландшафт в тысячи гектаров. Русская литература вся построена на ландшафтном менталитете. В американской его с наибольшей  выразительностью продемонстрировал У. Фолкнер (его «округ Йокнапатаф» на  юге  Штатов).

В  ландшафтном мышлении есть  момент географической увязки судьбы человека. Этой своей судьбой  он так перераспределяет ландшафты, что  какие-то из них делает своей родиной. Аскетическая связь судьбы с территорией  есть аристократическая  черта менталитета, независимо от сословного  происхождения его носителя. Аристократическая функция, состоящая в перераспределении земли,  у писателей выражена в  их творческих пристрастиях к избранным ландшафтам, это  очень выражено у писателей Х1Х века. Да и у более поздних:  мы не можем представит Мещеру без Паустовского,  Владимирщину без Солоухина, Русский Север без Абрамова.

Удивительно, как глубоко это ландшафтное мышление пронизывало жизнь и творчество всех русских писателей, волей или неволей совершавших далекие путешествия. Поездка Пушкина на Кавказ,  Чехова на Сахалин, странствия  Короленко и Горького малая толика примеров. Широкое ландшафтное мышление со всей его противоречивостью и есть то, что называют широтой души. Такая душа толерантна. Обо всем этом говорит Пушкин: в стихотворении «Памятник», поставив содержанием личности  свободу и милость к павшим.. О последнем у Пушкина мне  думалось, когда  я  в Вашингтоне рассматривал памятники  как северянам, так и южанам.

А сейчас  хотелось бы  перечитать третью строфу Пушкинского «Памятника».

Слух обо мне пройдет по всей Руси  великой

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой

Тунгус, и друг степей калмык.

Указан ландшафт от запада (финны) до самых восточных пределов ( эвенки-тунгусы) великой страны, наполненный  знанием о поэте. Он  здесь черта  этого огромного пространства, то есть  поэт соразмерен стихие.

В лирике Пушкина ландшафт  предстает не просто пейзажем, а смыслопорождающим  началом.  Возьмем строчки из «Вновь я посетил».

Вот холм лесистый, на котором часто

Я сиживал недвижим и глядел

На озеро, вспоминая с грустью

Иные берега, иные волны…

То же в «На холмах Грузии лежит ночная мгла»…

Этот ландшафт  центростремителен к поэту.  Центростремительность  ландшафта и  есть   обстоятельство, которое обязательно нужно учитывать при антропологическом анализе чувства родины и памятника, в частности[39].

 

 

 



[1] Истории  этого искусства посвящена  известная монография:  Фр. Йейтс. Искусство памяти. СПб, «Университетская  книга»,  1997

[2] Чеснов Я. В. Лекции по исторической этнологии. М., Гардарика», 1998. Лекции: Письмо: забвение и память культуры и Письмо в этнической  традиции. По проблеме письма и памяти рекомендую недавно переведенную с немецкого и изданную у нас книгу: Ассман Я Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в  высоких культурах древности. М., Языки славян. культуры, 2004.

[3] Рикер П. Память, история, забвение. М., Изд-во гуманит.  лит-ры. 2004. С. 164

[4] Бунин И. А. Избранные сочинения. М., «Худ. лит-ра», 1984. С. 16

[5] Гоголь Н. В. Духовная проза. М., «Русская книга». 1992. С. 40

[6] Там же.

[7] Чеснов Я. В. Телесность человека. Философско-антропологическое понимание. М., ИФ РАН.2007. С. 186,195

[8] Быт. 28, 10-17

[9] Металандшафт как категория философского мышления названных  авторов подробно рассмотрен в книге: Подорога В. А. Метафизика  ландшафта. М., 1993   

[10] Топоров В. Н.  О понятии места, его внутренних связях, его контексте (значение , смысл, этимология). // Язык культуры: семантика и грамматика. К 80-летию со дня рождения академика  Никиты Ильича  Толстого. М., «Индрик». 2004

[11] Лихачев Д. С.  Письма  о добром. СПб, «Блиц», 1999. С.88

[12] Там же. С. 150-153

[13] Ларина Т. М. Деревня Самсоново. Историко-краеведческий очерк. Обнинск,1998. На книге указано, что «издание осуществлено по инициативе

[14] Обнинск. История города с древнейших времен до наших дней. Посвящается 50-летию первой в мире атомной электростанции. Изд. 2-е, исправленное и дополненное. Обнинск. «Ресурс», 2004. Оба издания  осущестлены по инициативе и на средства О. В. Есинского.

[15] Чеснов Я. В. Культуроценоз северного района: на примере Парфеньевского района Костромской области.// Человеческий потенциал Парфеньевского района Костромской области. М., 2003; он же: Антропоценоз и этнокультурная характеристика населени. Там же.

[16] Подорога В.А. Указ. соч.  С. 279-280

[17] Чеснов Я. В. Лекции по исторической  этнологии. М., «Гардарика». 1998

[18] Зелинский Ф. Ф. Эллинская религия. Минск. 2003. С. 92, 255, 256

[19] Там же. С. 258

[20] Там же. С. 258, 259

[21] Нильссон  М. Греческая народная религия. СПб, «Алетейя», 1998. С. 28, 127

[22] Мелетинский Е. М. Герой. // Мифы народов мира. Т. 1.М.,1982. С. 294

[23] Вернан Ж.-П. Происхождение древнегреческой мысли. М., 1988. С. 75

[24] Из истории русской культуры. Т. 1. М.,       С. 59

[25] Попов Русская народная медицина //М.Д. Торен   С. 360

[26] Та же. С. 375

[27] Афанасьев А. П.  Поэтические воззрения славян на природу. Т. 1. С. 147-148

[28] Там  же. Т. 111. С. 779

[29] Левковская Е. Е. Славянский оберег. Семантика и структура. М., Индрик, 2002. С. 166

[30] Франк-Каменецкий И. Г. К вопросу о развитии поэтической метафоры. // Аверинцев С. С., И. Г.Франк-Каменецкий, О. М. Фрейденберг. От слова к смыслу. Проблемы тропогенеза. М. 2001. С. 29, 31,58

[31] Берндт Р. М. , К. Х. Берндт.  Мир первых австралийцев. М., «Наука».   С. 120

[32] Народы  Австралии и Океании. М.,  Изд-во АН СССР,1956. С. 216 - 221

[33] Франк-Каменецкий И. Г.  Указ. соч. С. 58

[34] Мелетинский Е. М. Герой волшебной сказки. М.,1958. С.45

[35] Там же. С. 49

[36] У балаганных кукольных персонажей свешивание ног со сцены  вроде ярмарочного Балаганного  Деда – глубокая архетипическая черта  персонажа, в комическом виде несущего функцию Спасителя. См.: Чеснов Я. В.  Антропология балагана. //  Балаган. Ч. 2.  Материалы стенограмм Лаборатории режиссеров и художников театров кукол под рук. И. Уваровой. М., 2003. С. 31

[37] Насколько прочен обряд! Когда-то  в Чечне, когда  делали обрезание мальчику, ему говорили: «Посмотри (буквально «посмотри лбом») на журавлей!», т. е.  снизу вверх, на небо. Записано мной в конце 1980-х  годов.

[38] Strelov  Die Aranda.  1920. S. 24-25